Характер Алексеева дан в развитии: на глазах читателя происходит моральное перерождение героя: добрые начала одерживают в нём верх. Очевидна эта метаморфоза российского бюрократа, презирающего еврея, – в христианина, видящего в нём человека и радеющего о нём, согласно библейской заповеди: «Люби других, как самого себя». Но прозревает Алексеев не добровольно, а именно под влиянием меламеда, которого он по закону должен арестовать. Как только ни издевается он над Шлойме, называя его то «чучелом», то «джентльменом», и угрожая расправой за нелегальный хедер: «Разгони жиденят своих!» – словом, никак не прозревает в еврее человека. Но когда тяжело больной Шлойме перед лицом высылки произносит, что «всё от Бога», чиновник удивляется благородству и достоинству поведения этого доселе «непонятного ему типа».
Очень точно охарактеризовал ситуацию современник: «Когда автор поставил этого представителя грубой, уверенной в себе силы лицом к лицу со слабеньким, затравленным, бесконечно презираемым им Шлёмкой, – то первый должен был отступить… Огромный, физически мощный человек скомкался, съёжился перед нравственной силой маленького, плюгавенького еврейчика, обречённого, казалось бы, лишь на то, чтобы быть раздавленным, как муха».
Надо сказать, что в повести действуют и другие еврейские персонажи. Однако автор вовсе не рисует, как говорили тогда, «розовых евреев». Среди действующих лиц «В глухом местечке» находятся протагонисты малосимпатичные, сочувствия не достойные.
«Талантливость автора сказывается уже мастерскою индивидуализацией действующих лиц и очевидным близким знакомством с изображаемым бытом, – резюмировал русский социолог и публицист Николай Михайловский (1842-1904). – От [повести] веет правдой в самом широком смысле этого слова, – и той высшей человеческой правдой, которая обнимает собою людей всех цветов, пород и происхождений, и той правдой действительности, которая чувствуется даже при незнакомстве с изображённым бытом; слишком типичны эти фигуры, слишком характерны и оригинальны подробности, чтобы в них не отражалась сама жизнь».
Пафос повести «В глухом местечке» – в её гуманистическом посыле, в моральном сближении христианина и иудея. Американский литературовед Рут Ричин отметила близость позиции автора повести и русского философа Владимира Соловьёва. По её словам, текст Наумова объёмно отвечал на поставленный Соловьёвым вопрос о русско-еврейских отношениях, поскольку выставлял в самом резком виде повседневную религиозную враждебность на примере Богом забытого городка. Соловьёв призывал к терпимости по отношению к евреям и защищал Талмуд от нападок обскурантов и дилетантов, говорил о синкретизме этических и моральных учений раннего христианства и Талмуда. Он, в частности, писал: «Не подлежит никакому сомнению, что преобладающая форма евангельской проповеди (притчи) не имеет в себе ничего специфически христианского, а есть обычная форма талмудических агад… Еврейство стоит доселе живым укором христианскому миру. Беда для нас не в излишнем действии Талмуда, а в недостаточном действии Евангелия». И ещё: «Иудеи всегда относились к нам по-иудейски; мы же, наротив, доселе не научились относиться к ним по-христиански. Они никогда не нарушали относительно нас заповеди своего религиозного закона; мы же постоянно нарушали и нарушаем заповеди своей религии. Дело не в том, трудна или не трудна евангельская заповедь, а в том, исполняется ли она или нет». По мнению американского филолога, повесть Когана можно рассматривать как «талмудическую притчу, иллюстрирующую максимы Соловьёва».
Важен вопрос о новаторстве творчества Когана (Наумова). Исследователи отмечали, что образный строй рассказа вполне согласуется с русской литературной традицией. В праведной Хане находили сходство с тургеневской бессребренницей Лукерьей из рассказа «Живые мощи» (1874); обращали внимание и на то, что сам ребе Шлойме был «братом по духу» героя рассказа Николая Лескова «Ракушанский меламед» (1878); сопоставляли Шлойме и с ребе Шимпелем, героем рассказа Элизы Ожешко «Могучий Самсон» (1878; русский перевод – 1880). А манеру повествования сближали с тоном рассказа доктора Трифона Ивановича из «Уездного лекаря» (1847) Ивана Тургенева. Однако оригинальность Когана, с его знанием жизни «черты» и тонким проникновением в еврейский характер, сомнению не подлежит. Очевидно, что характерный еврейский колорит придаёт очерку и появление в нём выдержек из Торы и Талмуда, выразительных притч и агад, на что, кстати, обратил внимание Короленко, пожелав ближе ознакомиться с ними. «Агад на русском языке нет, – ответил ему Коган. – Я когда-то мечтал перевести их: это было бы очень полезно для детей и юношей… Все они просты, сжаты и содержательны. Лучшие: о Гилеле, Акибе, Нухиме. Как бы они вышли на Вашем языке! Право, они достойны Вашего пера и внимания».
Впрочем, и сам Коган ощущал себя новатором, первопроходцем в описании типов местечкового еврейства: «На эту тему пока один я говорил (из евреев), но говорить следовало многим». Ему вторили критики, отмечая, что «автором затрагивается та сторона еврейского быта, которая слишком мало занимает и наших юдофилов, и наших юдофобов». Подчёркивали, что главная заслуга Когана в том, что его повесть, а с ним и русско-еврейская литература, перерастает узко национальные рамки, обретая общечеловеческое звучание.
Эту его особенность прекрасно уловил Антон Чехов. В ответе начинающему одесскому литератору Михаилу Поляновскому, приславшему ему свой текст «Еврейские типы» (1900), Чехов отметил: «И зачем писать об евреях так, что это выходит из “еврейского быта”, а не просто “из жизни”? Читали ли Вы рассказ “В глухом местечке” Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не “из еврейского быта”, но из жизни вообще».