Силуэты. Еврейские писатели в России XIX – начала - Страница 56


К оглавлению

56

С. Я. Надсон


В автобиографии Семён Яковлевич несколько слукавил, ибо о собственных иудейских корнях не только подозревал, но знал вполне твёрдо и определённо. Достоверно известно: евреем-выкрестом был его дед, а отец был крещён при рождении [интересно, что подруга Надсона Мария Ватсон (1848-1932) и о брате его отца говорит как о «принявшем православие», а это значит, что он, по терминологии той эпохи, был также «рождённым в еврействе»]. И хотя отца наш герой действительно мог не помнить (отставной надворный советник Яков Надсон в 1864 году умер в клинике для душевнобольных, когда мальчику едва минуло два года), он общался с родственниками по отцовской линии сначала в Киеве, где они имели недвижимость, а затем и на Кавказе, где один из них (некто Юрский) служил под Тифлисом в армии. Кроме того, о еврействе Семёну постоянно напоминали дядя и тетя по материнской линии (русские дворяне Мамантовы), на чьих хлебах он, оставшийся в одиннадцать лет круглым сиротой (мать, Антонина Степановна, скончалась в 1873 году в возрасте 31 года), рос и воспитывался.

«Когда во мне, ребёнке, страдало оскорблённое чувство справедливости, – записал он в дневнике в 1880 году, – и я, один, беззащитный в чужой семье, горько и беспомощно плакал, мне говорили: “Опять начинается жидовская комедия”, – с нечеловеческой жестокостью оскорбляя во мне память отца». Эти слова особенно остро уязвляли мальчика «с чуткой, болезненно чуткой душой», у него «сердце рвалось от муки», и он намеревался даже свести счёты с жизнью. «Я брошу вам в глаза то, что накипело у меня в больной душе, – взывал он к своим кормильцам, – и если в вас есть искра совести и справедливости… вы поймёте, что дело пахнет уже не комедией, не жидовской комедией, а тяжёлой, невыносимо тяжёлой драмой!.. Не денег проклятых мне нужно – мне нужно чувства, поддержки, доверия ко мне, уважения памяти моих покойных родных!»

Однако трудно было требовать от дяди, тайного советника Ильи Мамантова (?-1886), который считал брак матери Семёна «с каким-то жидовским выкрестом» позорным, уважения к отцу Надсона. Тётя же частенько пеняла ему на «жидовскую невоспитанность». Оба они, и тетя, и дядя, восторгались консервативным критиком Михаилом Катковым и часто цитировали будущему поэту статьи из газеты «Московские ведомости» или из откровенно «погромных» изданий, в которых утверждалось, что «революцию делают подлые жиды, что они портят славного русского мужика». Мамантовы пытались убедить Семёна, что на нём, словно печать проклятия, лежит часть коллективной вины иудеев за распятие Спасителя. О том, что мог чувствовать тогда юный Семён, читаем в «Записках еврея» (1871-1873) писателя Григория Богрова: «Быть евреем – самое тяжкое преступление: это вина, ничем неискупимая; это пятно, ничем не смываемое; это клеймо, напечатлеваемое судьбою в первый момент рождения; это призывный сигнал для всех обвинений; это каинский знак на челе неповинного, но осуждённого заранее человека». По словам дяди, «позорное пятно еврейства он сможет смыть только военной службой… для него это единственный выход».

Но Семёну была тягостна опека юдофобской родни и их докучливые советы. Марсово ремесло он называл искусством «убивать людей по правилам» и заявлял: «Мне ненавистны так называемые военные науки». А в годину правления Александра III, когда по империи прокатилась волна погромов и антисемитская истерия охватила значительную часть русского общества, он особенно остро ощутил свою причастность к гонимому народу. Известен случай, когда Надсон не постеснялся признаться в своем еврействе пред лицом завзятого юдофоба. Летом 1882 года, снимая со своим приятелем, армейским офицером и литератором Иваном Леонтьевым-Щегловым (1856-1911) дачу в Павловске, поэт услышал от последнего откровенно антисемитские высказывания. В ответ Семён, вспоминает Леонтьев-Щеглов, «привстал с постели, бледный, как мертвец, и с лихорадочно горячими глазами. – “Вы хотели знать тайну моей жизни? – произнес Надсон сдавленным голосом. – Извольте, я еврей”. И устремил на меня растерянный взгляд, ожидая увидеть выражение ужаса». Приятель поспешил, однако, тут же утешить встревоженного поэта. «Вы похожи на еврея так, как я на англичанина… – парировал он. – Мать ваша русская, воспитывались вы и выросли совершенно русским человеком».

Леонтьев-Щеглов был прав: Надсон получил чисто русское воспитание и образование. Сызмальства (а читать он начал с четырёх лет!) Семён испытывал напряжённый интерес прежде всего к отечественной словесности. Хотя, по его словам, он «проглотил» Майн Рида (1818-1883), Жюля Верна (1828-1905), Густава Эмара (1818-1883), всё же «Божественной комедии» Данте Алигьери (1265-1321) почему-то предпочитал повести Николая Карамзина. Ребёнком он знал наизусть почти всего Пушкина, декламировал стихи Лермонтова, зачитывался «бессмертными повестями» Николая Гоголя и «огненными статьями» Виссариона Белинского (1811-1848), благоговел перед Николаем Некрасовым. Показательно, что героем его детских рассказов (а «мечтал о писательстве» он с 9 лет) стал мальчик с характерным русским именем – Ваня.

С годами его интерес к русскому слову не только не ослабел, но заметно усилился. Книгочеем он был отчаянным, и можно сказать определенно: не было в России того времени известного литератора, книг которого Надсон не читал бы или не знал его лично. Особенно сильное впечатление произвели на него «виртуоз стиля» Иван Гончаров (фрагменты из «Обломова» и «Обыкновенной истории» он даже цитировал по памяти) и «величайший честнейший граф» Лев Толстой (1828-1910), а также книги Михаила Салтыкова-Щедрина, Владимира Короленко, Фёдора Достоевского, Ивана Тургенева (последним двум поэт посвятил стихотворные послания). Тесные творческие узы связывали его с «литературным крёстным» Алексеем Плещеевым, при содействии которого он стал печататься в авторитетнейшем журнале «Отечественные записки». Поэт «положительно влюбился» в Вячеслава Гаршина (1855-1888), которого звал «Гаршинка», чей замечательный талант оказался сродни музе Надсона. Близок был он и с Дмитрием Мережковским (1866-1941), по его словам, своим «братом по страданию», с коим состоял в дружеской переписке.

56