Родина помогает поэту отрешиться от «думы беспощадной, что каждый вольный шаг… угрюмо мерила карающей рукой»:
И всей душой своей я жажду лишь упитьсяТеплом и прелестью, согреться и забыться,Как этот маленький и нежный василёк,Как этот крохотный, зелёный червячок,Прилипший к стебельку душистого пырея,В дремоте сладостной блаженствуя и млея.
Но радостная картина урожайного летнего поля постепенно сменяется иной, осенней, унылой:
Печален вид немых полейВ часы осенней непогоды,Когда, пред мглою зимних дней,Наступит долгий сон природы.
И ещё:
Наши будни – пустыни осенних полей,Наши праздники – тощая нива,Где, сожжённые зноем лучей,Досыхают колосья тоскливо.
Всё чаще звучит мотив тоски и безнадёжности. Нива ассоциируется уже не с «подъёмом бодрого и свежего зерна», а с душащими её терниями:
Но день идёт за днем, – и гуще, и темней,Бурьяны жёсткие и жгучая крапиваСо всех сторон ползут и стелятся по ней.
И хотя поэт ещё называет поля «родными», надежда навсегда покидает его:
О, не пой, не пой, как прежде,В дни весны, в родных полях,О немеркнущей надежде,О невянущих цветах.
Песни поэта «на светлом просторе полей» исполнены горечи:
Ни зари, ни пути,Ни луча впереди…О, зачем отравили вы песни мои!
И вот в воображении Фруга рождается новая метафора, и степная ширь уподобляется вековой печали поэта:
Уноси мою душу в ту синюю даль,Где степь золотая легла на просторе –Широка, как моя роковая печаль,Как моё безысходное горе.
Ещё шаг – и родина видится ему «унылым гнездом», где
…каждый уголок на радостный приветПростонет: «Уходи! Тебе здесь места нет!»
Он чувствует себя теперь как «бездомный парий» в «бесприветной, убогой Отчизне моей», и то, что раньше возбуждало в нём щемящее чувство родного очага, отзывается чужим холодным блеском. И теперь к степям Новороссии, где он родился и вырос, обращены его слова – «блеск чужой природы». Дальше – больше. Он приходит к тому, что полностью отстраняется от судьбы страны:
Россия – родина моя,Но мне чужда страна родная,Как чужеземные края:Как враг лихой, как прокажённый,От них запретом ограждённый,Я не видал дубрав и гор,Ее полей, ее озёр…
Не сыном России ощущает он себя, а её жалким пасынком:
В семье рабов у мачехи-отчизныЯ вырос бесприютным сиротой.
Он пояснит: «Везде и повсюду, куда ни уйдешь ты, вечный скиталец, ты принесёшь с собою непобедимое, неотвратимое сознание своего круглого сиротства и одиночества, своей беззащитности и безутешности, своей горькой, постылой доли!»
«Мачеха-отчизна» – горькие, беспощадные слова. И похоже, понимая это, Фруг просит прощения у отторгнувшей его родины:
Не осуждай меня за слово укоризны,Что вырвется из уст моих порой…Пойми, пойми тогда, как я скорблю глубоко, –Мучительной тоске излиться дай,И за слова невольного упрёкаНе осуждай, не осуждай…
В одном стихотворении (оно так и называется – «Любовь к родине») Фруг словно подслушал «беседу двух старых рабов под сенью цветущей маслины». Они говорили о «родном уголке», который сердцу всего милее, хотя здесь, в неволе, им и живётся вольготно, и труд не в тягость. О чём же тоскуют старцы? Откуда они родом? Ответ: «Мы выросли оба в Долине Могил, вблизи Пустыря Прокажённых». Старцы из Долины Могил наверняка хлебнули там горя и лиха, но любить её от этого не перестали.
Тогда отчего же, позволительно спросить, Россия, изобильная, прекрасная Россия становится для Семена Фруга «мачехой-отчизной»? Понятно, что как иудей он был глубоко травмирован и волной кровавых погромов, и юдофобской истерией, охватившей тогда широкие круги русского общества, и дискриминационным антиеврейским законодательством. Но даже если жгучая обида застит глаза, даже если покажется вдруг, что обречён жить «в Долине Могил, вблизи Пустыря Прокажённых», мыслимое ли это дело – отказываться от своего Отечества? И хотя во времена, когда евреев бу квально выта лкива ли из страны и власть предержащие цинично заявляли: «Западная граница открыта для вас!», поэт никуда из России не уезжал, кое-кто тут же запишет его в «безродные космополиты». Но словцо «космополит», ставшее ругательным с лёгкой руки идеологов Третьего рейха и сталинского режима, к нему никак не подходит (даром, что в его творчестве мы находим мотивы и вариации итальянской, греческой, ирландской, арабской и албанской поэзии). Нельзя назвать его и «безродным». И не только потому, что он, как тургеневский Базаров, мог сказать о себе: «Мой дед землю пахал», – и всё же Семён Фруг твёрдо знал, какого он рода-племени, и гордился этим. Именно осознание своей причастности к еврейскому народу, трагическая, но великая судьба которого исчислялась тысячелетиями, одушевляло его жизнь и творчество. Перефразируя известные строки, он всегда был рядом со своим народом, там, где его «народ, к несчастью, был». И Россия стала поэту чужой только тогда, когда он ясно осознал (прав ли он был или ошибался?): у его народа здесь нет будущего.
К такому убеждению он пришёл, рассматривая судьбы еврейства в исторической перспективе, «на вековых путях скитальческой печали». Фруг очень любил исторические аналогии. Он писал о провинции Гошен, что в древнем Египте, где дозволялось жить томящимся в плену иудеям, которую аттествовал «египетской чертой оседлости», а тамошнего начальника над евреями – «Ваше египетское благородие», «египетский Держиморда». Но вид и норов сего Держиморды точь-в-точь российские. «Глазища красные, навыкат, нос тёмно-сизый, в руках нагайка со свинцовыми подвесками, да как топнет он ногою, да как гаркнет он на всю фараонскую: «Гей, вы, жидова треклятая! За каким дьяволом пожаловать изволили?.. Что? Не проведёте, голубчики, нет! Я вашу братию знаю, мошенники вы первостатейные!»