– Надень, дитя Израиля, вот этот талисман на шею и никогда его не снимай, – снова заговорил цадик. – Пока будешь его носить, будешь достоин обетованной земли, а как только снимешь, отдашь, потеряешь – все козни человеческие обрушатся на тебя и ад, кромешный ад, помни твой удел!
Кугель говорит о своей «неограниченной вере в его слова», но тут же эту свою веру дезавуирует: оказывается, «точно таким же порядком все рекруты перебывали у благочестивого, по секрету друг от друга, причём… он взимал за наставление с медалькою – по пяти рублей, а за одно наставление – по два». Когда Лёву и прочих «пойманников» угоняли по этапу в николаевские казармы, толпы иудеев провожали их с погребальными причитаниями: эти дети фактически умерли для еврейской общины. Словом, такие, как Лев Кугель, оставались «евреями только по физиономии, все остальные признаки они растеряли».
Богрова и Никитина роднит скептическое отношение к иудейской традиции и религии, о чём очень точно сказал Семён Дубнов: «застыл[и] в догме отрицания национального еврейства». Как убедительно показал историк Й. Петровский-Штерн, «сравнение рассказа Никитина “Век пережить – не поле перейти” с “Записками еврея” [глава “Странствия Ерухима” – Л.Б.] Богрова обнаруживает поразительные композиционные, тематические и образные совпадения между двумя произведениями». Однако трудно согласиться с Й. Петровским-Штерном в том, что критика еврейского мира служит этим писателям своего рода самооправданием для перехода в православие. И Богров (крестившийся лишь значительно позднее), и Никитин проникнуты болью своего народа. С иудеями этих литераторов связывает, прежде всего, враждебность к ним окружающего большинства. «Если бы евреи в России не подвергались таким гонениям и преследованиям, я бы, быть может, переправился на другой берег [т. е. крестился – Л.Б.], – признавался Богров. – Но мои братья по нации, вообще 4 миллиона людей, страдают безвинно, ужели порядочный человек может махнуть рукою на такую неправду?» И еврейские герои Никитина, при всём своём критицизме, не устают повторять, что не желают быть отщепенцами своего народа и презирают ренегатов.
Видя, какие льготы сулит крещение, как многие, помимо послаблений по службе, получают ещё и прочие льготы, Кугель обращается за советом к честному русскому дядьке. Этот добрый человек сказал бесхитростные, врезавшиеся ему в память слова: «Креститься и отступиться от родителев за корм и за какие ни есть деньги, по-моему, – грех, да и всяк назовёт тебя веропродавцем, покеда не знаешь хорошенько веры – не крестись». Жуткие условия пребывания в казарме, в этой «человеческой бойне», «издевательства над телом» привели Лёву в лазарет, а оттуда, за «окончательной неспособностью к фронту», – в Петербург, учиться ремеслу. Попав в услужение к одному переплётному мастеру, Кугель, хоть и натерпелся от хозяев за то, что «жидёнок», «нехрист окаянный», со временем благодаря своему радению и расторопности стал старшим подмастерьем, оделся франтовски и превратился во вполне солидного Льва Абрамовича. Он полюбил милую русскую девушку Наташу, и эта любовь оказалась для него новым испытанием на верность гонимому народу.
– Ребёнком меня оторвали от родных, от моей веры: лет девять сряду издевались над моим телом, разрушали моё здоровье, а теперь, когда уже я взрослый, вдребезги разбивают и моё сердце, – размышлял он. – Еврею и любить запрещается.
И он вынужден был объявить девушке, брак с которой возможен лишь при условии, если он станет христианином, что крещение для него неприемлемо. (Никитин верен реалиям эпохи с её религиозной нетерпимостью: девушка, при всей, казалось бы, самоотверженной любви к Лёве, не допускает и мысли о принятии иудаизма, ибо в то время это считалось уголовным преступлением.)
После долгих злоключений Лёва попал в казарму, где спознался с Петровым, кантонистом из евреев, но крещёным, – писарем, дослужившимся до унтер-офицера. Однажды они попали на дневку в уездный город, из которого был родом Петров. Когда отец Петрова узнал, что сын крестился, он не позволил ему даже переступить порог дома.
«Минуту спустя… выбежала женщина и прямо кинулась было Петрову на шею, но остервеневшийся отец оторвал её, втолкнул в дверь и запер изнутри. [Они] слышали, как мать благим матом выла, рвалась к сыну, а отец силою удерживал её».
Дру гое дело он, стойкий и несгибаемый Лев Ку гель. Пройд я свои казарменные хождения по мукам, став калекой, этот отставной солдат отправился, наконец, восвояси с казённым наказом: «бороду брить, по миру не ходить». И вот, возвращаясь к родному пепелищу, он всё убаюкивал себя надеждой, что родные непременно возгордятся его твёрдостью в вере. Но то были лишь грёзы – он не нашёл дома, да и в живых из близких никого уже не осталось. Горечь и отчаяние овладели им: «Общего у меня с моими соплеменниками ничего не осталось: в 15 лет я совершенно отвык от всех беспорядочных их порядков, запрещающих и разрешающих всякий вздор; я даже их наречия не понимал. Напрасно только я растравлял зажившие было раны».
Автор, похоже, сознательно не занимает твёрдой позиции, допуская множественность оценок поведения и нравственных убеждений героев. Неслучайно и современные исследователи трактуют его текст по-разному. Литературовед Бетиа Вальдман акцентирует внимание на том, что герой повести «не отрёкся от веры отцов, чем вызывает уважение христиан». А современные израильские историки, напротив, видят в произведении Никитина «художественно-оформленный социально-политический манифест, призывавший… оправдать уход от еврейства».